От самой волги шел он не сгорая

Обновлено: 05.07.2024

От самой волги шел он не сгорая

— Ведь понимаем: конешно, машина — облегчает. Так ведь она и обязывает: на малом поле она — ни к чему! Кабы она меньше была, чтоб каждому хозяину по машине, катайся по своей землице, а в настоящем виде она межу не признаёт. Она командует просто, сволочь: или общественная запашка, или — уходи из деревни куда хошь. А куда пойдёшь?

— Ну, да, конешно, я не спорю, — начальство своё дело знает, заботится — как лучше. Мы понимаем, не дураки. Мы только насчёт того, что легковерие большое пошло. Комсомолы, красноармейцы, трактористы всякие — молодой народ, подумать про жизнь у них ещё время не было. Ну и происходит смятение…

Поплевав на ладонь, крепко сжимая топорище красноватой, точно обожжённой кистью руки, он затёсывает кол так тщательно, как секут детей люди, верующие, что наказание воспитывает лучше всего. И, помолчав, загоняя кол ударами обуха в сырой, податливый песок, он говорит сквозь зубы:

— Вот, примерно, племянник мой… Двоюродный он, положим, а всё-таки родня. Однако он мне вроде как — враг, да. Он, конешно, понимает: всякому зверю хочется сыто жить, человеку — того больше. На соседе пахать не дозволено, лошадь нужна, машина — это он понимает. Говорить научились, даже попов забивают словами; поп шлёпает губой, пыхтит: бох-бох, а его уж не токмо не слыхать, даже и нет интереса слушать. А они его прямо в лоб спрашивают: «Вы чему такому научили мужиков, какой мудрости?» Поп отвечает: «Наша мудрость не от мира сего», они — своё: «А кормитесь вы от какого мира?» Да… Спорить с ними, героями, и попу трудно…

— Вы, гражданин, прибыли издаля, поживёте да опять уедете, а нам тут до смерти жить. Я вот пятьдесят лет отжил в трудах и — достоин покоя али не достоин? А он меня берёт за грудки, встряхивает, кричит, как бешеный али пьяный. Из-за чего, спрашиваете? Будто бы я на суде неправильно показал, — там у нас коператоров судили, за растраты, что ли, не понял я этого дела. Попытка на поджог лавки действительно была, это всем известно. Суд искал причину: для чего поджигали? Одни говорят: чтобы кражу скрыть, другие — просто так, по пьяному делу. Племянник — Сергеем звать — да ещё двое товарищей его и девка одна, они это дело и открыли. До его приезда все жили как будто благополучно, а вкатился он — и началась собачья склока. И то — не так, и это — не эдак, и живёте вы, говорит, хуже азиатов, и вообще… И требуют, чтобы меня тоже судить: будто бы я неправильно показал насчёт коператоров…

Говорит он всё более невнятно и неохотно; кажется, что он очень недоволен собой за то, что начал рассказывать. Он изображает племянника коротенькими фразами, создавая образ человека заносчивого, беспокойного, властного и неутомимого в достижении своих целей.

— Бегает круглы сутки. Ему всё едино, что — день, что — ночь, бегает и беспокойство выдумывает. Пожарную команду устроил, трубы чистить заставляет, чтоб сажи не было. Мальчишек научил кости собирать, бабам наговаривает разное, а баба, чай, сами знаете, — легковерная. В газету пишет; про учителя написал. Оттуда приехали — сняли учителя, а он у нас девятнадцать лет сидел и во всех делах — свой человек. Советник был, мимо всякого закона тропочку умел найти. На место его прислали какого-то весёленького, так он сразу потребовал земли школе под огород, под сад, опыты, дескать, надобно произвести…

Чувствуется, что, говоря о племяннике, он, в его лице, говорит о многих, приписывает племяннику черты и поступки его товарищей и, незаметно для себя, создаёт тип беспокойного, враждебного человека. Наконец он доходит до того, что говорит о племяннике в женском лице:

— Собрала баб, девок…

— Да всё о затеях его. Варвара-то Комарихина до его приезда тихо жила, а теперь тоже воеводит. Загоняет баб в колхозы, ну, а бабы, известно, перемену жизни любят. Заныли, заскулили, дескать, в колхозе — легче…

Он сплюнул, сморщил лицо и замолчал, ковыряя ногтем ржавчину на лезвии топора. Коряги в центре костра сгорели, после них остался грязновато-серый пепел, а вокруг его всё ещё дышат дымом огрызки кривых корней: огонь доедает их нехотя.

— И мы, будучи парнями, буянили на свой пай, — задумчиво говорит старик. — Ну, у нас другой разгон был, другой! Мы не на всё наскакивали. А их число небольшое, даже вовсе малое, однако жизнь они одолевают. Супротив их, племянников-то этих, — мир, ну, а оборониться миру — нечем! И понемножку переваливается деревня на ихнюю сторону. Это — надобно признать.

Встал, взял в руки отрезок горбуши, взвесил его и, снова бросив на песок, сказал:

— Я — понимаю. Всё это, значит, определено… Не увернёшься. Кулаками дураки машут. Вообще мы, старики, можем понять: ежели у нас имущество сокращают и даже вовсе отнимают — стало быть, государство имеет нужду. Государство — человеку защита, зря обижать его не станет.

И, разведя руками, приподняв плечи, он докончил с явным недоумением на щетинистом лице, в холодных глазках:

— А добровольно имущество сдать в колхоз — этого мы не можем понять. Добровольно никто ничего не делает, все люди живут по нужде, так спокон веков было. Добровольно-то и Христос на крест не шёл — ему отцом было приказано.

Он замолчал, а потом, примеривая доску на колья, чихнул и проговорил очень жалобно:

— Дали бы нам дожить, как мы привыкли!

Он идёт прочь от костра, ветер гонит за ним серое облачко пепла. Крякнув, он поднимает с земли доску и бормочет:

— Жить старикам осталось пустяки. Мы, молодые-то, никому не мешали… Да… Живи, как хошь, толстей, как кот…

Чадят головни; синий, кудрявый дымок летит над рекой…

Пантелеймон Сергеевич Романов

Солнце уже опустилось за высокий берег Волги, и половина широкой водяной глади была в тени. А дальше, к другому берегу, она розовела и на гладких изгибах волны отливала темно-красным и лиловым цветом.

Березки на низком левом берегу надули свои тройчатые почки, которые краснели на закате, четко вырисовываясь в чистом весеннем воздухе.

Было самое начало весны, когда река, еще мутная, плавно катила вниз свои полные воды, и только у островов и прибрежных каменных кос были видны перевивавшиеся струи, окрашенные тихими красками заката.

С высокого каменистого берега по извилистой тропинке спускались четыре человека: три военных и одна женщина, скорее девушка, тоненькая, в коричневом платьице, похожем на гимназическое, с длинным шарфом, обмотанным вокруг шеи.

У двух передних были на плечах лопатки, а шедший сзади них военный, с серебряными офицерскими погонами и желтой кобурой револьвера на боку, держал в руках сломленную палку, которой беззаботно сбивал по дороге камешки.

Когда стали спускаться с крутого места, он, опираясь на палку, протянул было галантно — девушке руку, чтобы помочь ей. Но она, с мелькнувшей на ее лице едва заметной болезненной судорогой, отдернула свою руку.

— Вы так ненавидите меня? — спросил, улыбнувшись, ее спутник.

— Нет, — ответила девушка, — это не имеет практического смысла.

— А если бы имело, вы сделали бы все возможное.

— За меня сделают уже другие. Вы только не дотрагивайтесь до меня. Лучше дайте палку.

И она, опираясь на палку, ставила ноги в туфлях боком и спускалась, переставляя все одну ногу вперед.

Ее тонкое нервное личико постоянна менялось в своем выражении. Она то улыбалась своему испугу при спуске, то поднимала голову и, задержавшись на секунду, обводила взглядом необъятный горизонт синеющих на том берегу лесов и песчаных отмелей, на которых уже зажигались боровшиеся с зарей красные и белые огоньки баканов, отсвечивавшие зигзагообразной черточкой в спокойной воде широкой реки.

С ДНЁМ ПОБЕДЫ! (1945 - 2013 г.г.)

С ДНЁМ ПОБЕДЫ! (1945 - 2013 г.г.)

Что бы ни задумывали против нашей страны наши «заклятые друзья», почти всё им удавалось.

Решили втянуть СССР в непосильную для нашего народа гонку вооружений, – втянули. Запланировали развалить СССР и его экономику, - развалили. Наметили пути растления душ молодёжи, насадив в их неокрепшие умы отстой западной, так называемой, культуры, - тоже практически удалось. Задумали - втянуть молодёжь в наркоманию, разврат, тунеядство, алчность – получилось.

Но как бы ни старались деятели внешние и внутренние опошлить нашу историю, низложить героизм русского человека – защитника Родины, - этого им не удалось. И не удастся, пока живы свидетели важнейших исторических событий Отечества, воины Великой Отечественной войны. Уверены: это у «наших друзей» не получится. Никогда!

Воину

посвятил это стихотворение Павел Антокольский тем, кто выжил в той страшной войне и вернулся домой победителем

От самой Волги шёл он, не сгорая,

Дорогой света – к западу, во тьму.

И вся земля, от края и до края,

Светала, благодарная ему.

Что вынес он! Грязь, холод, кровь, усталость,

Три сотни ран и столько же смертей.

В его родне, быть может, не осталось

Ни стариков, ни женщин, ни детей.

Пропахла чёрным дымом гимнастёрка.

Измята каска. Сбиты сапоги.

И только где-то в памяти не стёрта,

Не выцвела, вся в захлестнях пурги.

Вся в заревах равнина Подмосковья.

Тогда впервые этот человек

Снег обагрил своею жаркой кровью.

Что было дальше – не забыть вовек.

С тех пор прошли не месяцы, не годы

В огне фугасных и термитных бомб,

Прошло тысячелетье непогоды,

Забывшее о небе голубом.

Он выстоял, борясь и наступая,

И только крепче сжал упрямый рот,

Когда недавно гадина тупая

У Брандербургских рухнула ворот.

Не посмотрев на падаль, всею грудью

Вздохнув, он кратко справил торжество.

Меж тем в Москве готовились орудья

Для громкого салюта в честь него.

Меж тем по длинным и коротким волнам

Уже молва звонила и звала,

Уже к столу садились с кубком полным

И только ждали гостя у стола.

И гость вошёл. Не спрашивай, откуда

Парнишка этот русый и рябой.

Прими его, как сбывшееся чудо,

И он разделит торжество с тобой.

Ступай на площадь и в толпе несметной

Ищи его, не отрывая глаз.

Вот и вернулся юноша бессмертный!

Он правду человеческую спас.

Вот уже 68 лет 9 мая и стар, и млад отмечают великий праздник – День Победы советского народа в Великой Отечественной войне. С гордостью. И со слезами на глазах. На торжественных парадах, шествиях и митингах. У подножий памятников воинам, не вернувшимся с войны. Поминая их по-солдатски. Возлагая цветы.

Сегодня в Хабаровске живут немногим более 10 тысяч ветеранов Великой Отечественной войны: участников войны, тружеников тыла, жителей блокадного Ленинграда, узников концлагерей. В городе действуют 240 первичных ветеранских организаций, 20 советов ветеранов-однополчан, женщин-фронтовичек, юнг военных лет, малолетних узников концлагерей.

Город не забывает о подвигах своих земляков. На пилонах мемориала Славы в краевой столице – имена её жителей, не вернувшихся с войны. 42 хабаровчанина удостоены высокого звания Героя Советского Союза. Трое стали полными кавалерами ордена Славы – высшего знака солдатской доблести.

В краевой столице установлены десятки памятников защитникам Родины.

Когда хабаровские ветераны Великой Отечественной войны и представители патриотически настроенных общественных организаций начали ходатайствовать перед руководством страны о присвоении Хабаровску почётного звания «Город воинской славы», многие недоумевали: Хабаровск, дескать, не бомбили, он не был оккупирован врагом, расположен далеко от Западного фронта, да и Восточный по нему не проходил…

Если подходить с формальных позиций, то да, это так. А если подумать о том, сколько жизней хабаровчан покалечила война, истерзала души, исковеркала молодость? А сколько дальневосточников лишила детства, поставив ещё жидкие их тельца за станки для взрослых мужчин? А сколько уложила на поле боя? А как выстояли женщины и дети, недосыпавшие и недоедавшие, дававшие по два-три плана на заводах и фабриках во имя Победы?

Почётное звание города заработано, выстрадано, завоёвано его гражданами, живущими сегодня и уже ушедшими от нас.

Дорогие ветераны, участники Великой Отечественной войны, вас мало осталось. Время ко всему на свете беспощадно. Поздравляем вас с Великим Праздником – Днём Победы! Желаем вам, как можно дольше жить на земле, защищённой вами. Нам, детям и внукам вашим, как-то спокойнее, когда вы рядом. Мы понимаем, что физически вы нас уже не защитите. Но ваше благородство, доблесть и честь делают нашу жизнь светлее и чище. Спасибо вам за всё. Крепитесь. Пожалуйста, живите долго.

От самой волги шел он не сгорая

ГДЕ СОРОК СОРОКОВ

Широко разбрелись берега Каялы
до самых крайних рубежей державы
и переполнились водами Волги,
сплелись струи Дона с Амуром,
не преломились хребтом Урала,
как Млечный Путь, озаряя небо.

Один лучше, чем тысяча тысяч,
Но ведь и он из той же, как каждый,
Тысячи тысяч, с куста того же,
Что растет и ширится из его сердца.
Не поднимай душу чужую
Выше своих глаз, не теряй из виду.

Я не блудил, как вор, воли своей не крал,
душу не проливал, словно в песок вино,
но подступает стыд, чтобы я только знал:
то, что снаружи крест, то изнутри окно.

Не разобьешь в щепу то, что нельзя унять,
и незнакомый свет взгляд опыляет твой,
и по корням цветов гонит и гонит вспять
цвет золотых времен будущих пред тобой.

Ближе, чем кровь, луна каждому из землян,
и по числу людей множится лунный род.
Видишь: над головой улиц или полян
лунных пейзажей клин поднят, как в перелет.

Слепок стриженой липы обычной окажется нишей,
если только не входом туда, где простор каменеет,
или там погружается в гипс и становится тише
чей-то маленький быт и уже шевельнуться не смеет.
Словно с древа ходьбы обрывается лист онемевшей стопою,
словно липовый мед, испаряясь подвальной известкой,
застилает твой путь, громоздя миражи пред тобою,
выползает из стен и в толпе расставляет присоски.

Сколько душ соблазненных примерить пытается взглядом
эти нимбы святых и фуражек железные дуги,
чтобы только проверить, гордясь неприступным нарядом,
то ли это тавро, то ли кляп, то ли венчик заслуги.

Или чучело речи в развалинах телеканала,
или шкаф с барахлом, как симметрия с выбитым глазом,
или кафельный храм, или купол густого вокзала,
или масть, или честь, оснащенная противогазом.
Одноместный колпак, как гитарная радуга барда,
или колокол братства с надтреснутой нотой в рыданье,
ветровое стекло, осененное нимбом с кокардой
над стальными усами, проросшими всем в назиданье.

Так шагни в этот зев, затаивший последнее слово,
в этот ложный ответ на его же пустую загадку,
в этот лжелабиринт и подобие вечного крова,
в этот свет-пересмешник, сведенный к немому остатку.
И царь-колокол там не звонит, и царь-пушка, увы, не стреляет.
Медный всадник не страшен, и все потому, что пространство
канцелярски бесстрастно тебя под ответ подгоняет,
провоцируя зависть и гордый нарыв самозванства.

Да, ты вышел нагим, но успел обрасти позолотой
ежедневной приязни, влюбленности в самоубийство.
Ты безумен, как тать, продырявивший бездну зевотой,
заполняемой наспех дурманящей страстью витийства.

И не думал о том тот, кто стену ломал на иконы,
что стена, как в размол, попадает в разменную кассу,
что ее позолотой окрасится век похоронный,
век, что пишет быльем по крови, как маляр по левкасу.

Этой падшей стеной ты накрыт, как мудрец шлемофоном,
где, как тысячи ниш, осыпаются камешки свода
и шуршат, и из них в тяготенье своем неуклонном
вызревает стена или только пустая порода.

И рубашка для карты с чужого плеча
на тебя навалилась, любя,
и молекулы ветра, как лед, грохоча,
перемешивать стали тебя.

Крутясь в построеньях своих, произвольных, как смерть,
молекулы ветра свивались в пластмассовый свод,
тебя поглощала его бутафорская твердь,
как воды потопа, текущие наоборот.

Этой маской безмолвия ты облечен,
вовлечен в хоровод, обречен
на круженье по миру, избравшему сон
как возможность свою и закон.

Милосердье в потворство твое перешло
и с магнитной дорожкой срослось,
никого не смущает твое ремесло,
и надежда кружит, как пришлось.

И надежда кружит, как пришлось,
под твоей первобытной личиной,
и дразнит, и ведет на авось,
и ломает причинную ось,
становясь неизбежной причиной.

Вот ты в собственном сердце болишь,
сознавая, что ты невозможен
тем, что в чучело смерть норовишь
поместить, и оттуда глядишь
на себя, как тупик, непреложен.

Ты в своем затененном мозгу
назначаешь себя истуканом
и себе отдаешь, как врагу,
на правеж, высветляющий згу
в голошенье твоем бесталанном.

Ты зажат, как вороний язык,
вездесущим, всезнающим клювом,
будто твой допотопный двойник
для тебя уготовил тупик,
накачавшись снотворным раздувом.

И ты клюв разжимаешь ножом
в ожидании праведной вести,
ты выходишь на сушу вдвоем
с сокровенной любовью, и гром
ставит знак очистительной мести.

И посох вздыбится и прянет на царя,
замка венчального раззявится прореха,
и своеволия развяжется потеха,
треща укорами и сварами горя.

И густопсовая зардеется парча
еще неявными промоинами крови,
пророки в прошлое вперятся наготове
перепредсказывать и шкурничать сплеча.

Вторым пришествием отмеченный недуг
пройдет дорогами Египта, Ниневии.
Нас могут вспомнить небеса еще живые,
нас долго не было, но завершился круг.

Мы вровень с теми, для которых мы вверху
перед возможностью исчезнуть и продлиться,
кто мог воскреснуть, опоздает воплотиться
в тщете бесславия, как в свалке на духу.

Можно вынуть занозу из мака живого,
чтобы он перестал кровяниться в отваге,
можно вынуть историю из пешехода,
научить красотой изнуренное слово
воздвигать закрома из болящей бумаги,
чтобы в них пустовала иная порода.

Можно сделать парик из волос Артемиды,
после смерти отросших в эфесском пожаре,
чтобы им увенчать безголовое тело,
тиражировать шок, распечатать обиды
или лучше надежду представить в товаре,
но нельзя, потому что. и в этом все дело.

Ты, как силой прилива, из мертвых глубин
извлекающий рыбу,
речью пойман своей, помещен в карантин,
совместивший паренье и дыбу.
Облаками исходит, как мор и беда,
отсидевшая ноги вода.

Посмотри: чернотой и безмолвием ртов,
как стеной вороненой,
зачаженные всплески эдемских кустов
окружают тебя обороной.
И, своею спиной повернувшись, луна
немоту поднимает со дна.

Ты стоишь по колено в безумной слюне
помраченного дара,
разбросав семена по небесной стерне
как попытку и пробу пожара,
проклиная свой жест, оперенный огнем,
и ладонь, онемевшую в нем.

И при слове клятвы ты знаешь, чему в залог
ты себя отдаешь, перед чем ты, как жертва, строг.
От владений твоих остается один замок,
да и тот без ключа. Остальное ушло в песок.

Это на слабый стук, переболевший в нем,
окна вспыхнули разом предубежденным жаром,
и как будто сразу взлетел над крышей дом,
деревянную плоть оставляя задаром.
Где бы он ни был, тайно светила ему
золотая скоба от некрашеной двери,
а теперь он ждет, прогибая глазами тьму,
посвященный итогу в испуганной вере.
Ждет хотя бы ответа в конце пути,
позолочен по локоть как будто некстати
холодком скобы, зажатым в горсти,
на пределе надежды, близкой к утрате.
Выйдет мать на крыльцо, и в знакомом "Кто?"
отзовется облик в отпетом пальто,
отмелькавшем еще в довоенных зимах.
Грянет эхо обид, неутоленных, мнимых,
мутью повинных дней остепенясь в ничто.

Словно зеркало жаждой своей разрывает себя на куски
(это жажда назначить себя в соглядатаи разных сторон),
так себя завершает в листве горемычное древо тоски,
чтобы множеством всем предугадывать ветра наклон.

Словно ты повторяешь мой жест, обращенный к тебе,
так в бессмертном полете безвестная птица крылом
ловит большее сердце, своей подчиняясь судьбе,
и становится небом, но не растворяется в нем.

Есть такая кровь с незрячим взором,
что помимо сердца может жить.
Есть такое время, за которым
никаким часам не уследить.

Мимо царств прошедшие народы
листобоем двинутся в леса,
вдоль перрона, на краю природы,
проплывут, как окна, небеса.

А это была война. Подколодное мясо ядом
перло, жуя страну, множилось, как число.
Одно из моих имен похоронено под Ленинградом,
чтобы оно во мне выжило и проросло.

Значит, и эта гора, честной землей объята,
уходит в глубины земли, ищет потерянный дом.
И, как битва, сверкает на ней роса под рукою брата,
роса молодой травы, беспечный зеленый гром.

Где неба привычного лик? Творцы вавилонской башни
искали его вверху, не чаяли, как обрести,
и метили с ним срастись, сравняться плотью всегдашней,
а выпало растеряться, себя и его низвести.

Теперь, пролетая над местом, где когда-то башня стояла,
птица может забыть, зачем и куда летит,
дождь исчезает в себе, и, выросшая как попало
до сотворения мира, не дрогнув, трава стоит.

Есть бремя связующих стен, и щит на вратах Царьграда,
прообраз окна Петрова, сияет со всех сторон.
Но след вавилонской башни зияет беспамятством ада
и бродит, враждой и сварой пятная пути времен.

Тот, кто построил "ты" и стал для него подножьем,
видит небесный лик сквозь толщу стен и времен.
Брат идет по горам, становясь на тебя похожим
все более и больней, чем ближе подходит он.

Область неразменного владенья:
облаков пернатая вода.
В тридевятом растворясь колене,
там сестра все так же молода.

Обрученная с невинным роком,
не по мужу верная жена,
всю любовь, отмеренную сроком,
отдарила вечности она.

Как была учительницей в школе,
так с тех пор мелок в ее руке
троеперстием горит на воле,
что-то пишет на пустой доске.

То ли буквы непонятны, то ли
нестерпим для глаза их размах:
остается красный ветер в поле,
имя розы на его губах.

И в разломе символа-святыни
узнается зубчатый лесок:
то ли мел крошится, то ли иней,
то ли звезды падают в песок.

Лунный серп, затонувший в Море Дождей,
задевает углами погибших людей,
безымянных, невозвращенных.
То, что их позабыли, не знают они.
По затерянным селам блуждают огни
и ночами шуршат в телефонах.

Между ними и нами не ревность, а ров,
не порывистой немощи смутный покров,
а снотворная скорость забвенья.
Но душа из безвестности вновь говорит,
ореол превращается в серп и горит,
и шатается плач воскресенья.

От самой волги шел он не сгорая

Мир истории: Россия в XVII столетии

XVII столетие в истории нашей страны — время примечательное, переломное, наполненное событиями бурными и героическими. Это — время, когда заканчивается эпоха средневековья, начинается эпоха… «нового периода», позднего феодализма. Смута начала века, так поразившая воображение современников и потомков, войны и народные восстания, победы и поражения, внешне незаметный повседневный труд крестьян, ремесленников и громкие подвиги Минина и Пожарского, сочетание старины ветхозаветной в хозяйстве, культуре и быту с новациями, приводившими в ужас ревнителей древнего благочестия, — все это не может не придавать истории страны в начале правления Романовых особый колорит и притягательность. К тому же это время, особенно вторая половина столетия, стало своего рода предреформенной эпохой, подготовившей и по существу начавшей преобразования Петра Первого.

Первая половина жизни великого реформатора падает именно на этот век — он родился в 1 672 году, но, вступив на престол десятилетним мальчиком, по сути дела не правил: и его самого, и его советников оттеснила от власти Софья, честолюбивая и умная сестра Петра, Да и после ее свержения и удаления в Новодевичий монастырь Петр, теперь уже 17-летний юноша, серьезно в дела государственного правления не вникал. Его влекли другие заботы: «Марсовы потехи» с преображенцами и семеновцами, плавание на первых судах по Яузе и Плещееву озеру и строительство кораблей, ставшее его страстью до конца жизни.

Русские люди и иностранцы, современники событий, понимали, что в XVII веке страна живет во многом иначе, чем раньше, скажем, при Иване Грозном или его отце и деде. А современники и потомки Петра I деятельность первого императора, его преобразования считали своего рода переворотом, революцией в истории страны.

XVII столетие в представлениях современников и потомков — важный рубеж в истории России, в ее движении от старого к новому. Подобный подход перешел в той или иной степени в историческую науку и публицистику, художественную литературу и искусство. Вспомним хотя бы Степана Разина, могучий образ которого не раз вдохновлял писателей и поэтов, художников и музыкантов; «самое поэтическое лицо русской истории», — говорил о нем великий Пушкин. А Мусоргский и Суриков с размахом и трагическим величием изобразили старую и новую Россию в «Хованщине» и «Утре стрелецкой казни».

Несмотря на пристальный и постоянный интерес к XVII веку, его серьезное исследование в исторической науке началось довольно поздно. Правда, уже историки XVIII столетия оставили нам свои суждения, но весьма общие, о веке предшествующем. Один из них, князь М. М. Щербатов, дворянский историк, идеолог российской аристократии, считал Россию XVII столетия крайне отсталой, не имевшей торговли, внутренней и внешней: «Не было ни фабрик, ни рукоделий, и простейшие вещи получали от чужестранцев», народ «не имел никакого просвещения». Щербатова привлекали в допетровской России простота и крепость нравов, в которых, по его убеждению, сила государства. Петр, по его мнению, много сделал для развития страны, ее быстрого продвижения вперед, но нравы при нем начали «повреждаться», что со всей силой проявилось при Екатерине II.

Взгляды Щербатова и других авторов XVIII века нашли поддержку и продолжение в следующем столетии. Об отсталости России писал и Н. М, Карамзин, другой дворянский историк, писатель-сентименталист. В XVII веке, считал он, происходили изменения, но «постепенно, тихо, едва заметно, как естественное возрастание, без порывов и насилия». Петр Великий «мощною рукою схватил кормило государства. Он сквозь бурю и волны устремился к своей цели, достиг, и все переменилось!». Царь, смело перестраивая Россию, заимствовал иноземные обычаи, но «искоренял древние навыки)», в чем «вредная сторона его блестящего царствования».

Линию на противопоставление Московской Руси XVII века и России Петра продолжали развивать славянофилы. По К. С. Аксакову, Петр разрушил начала самобытного развития русского народа, основанные якобы на «добровольном союзе и отношениях» земли, то есть народа, и государства — власти: царю принадлежали неограниченная власть, свобода действия и закон; народу — полная свобода жизни и духа, свобода мнения и слова. Более того, оказывается, при первом императоре «переломлен был весь строй русской жизни, переломлена была самая система»: «до Петра помещичьи и вотчинниковы крестьяне были люди свободные и полноправные», «крепостное состояние есть дело преобразованной России».

Столь идиллические представления о допетровской России, особенно о крепостничестве, встретили резкие возражения. Против них выступили А. Н. Радищев и А. С. Пушкин, декабристы и революционеры-демократы. Декабристы, в частности А. О. Корнилович, правильно отмечали, и это очень важно, что XVII столетие подготовило Петровские реформы.

С. М. Соловьев, крупнейший представитель так называемой государственной, или юридической, школы в буржуазной историографии, с полным основанием писал, что XVII столетие — это эпоха подготовки реформ Петра Великого: «При первых трех государях новой династии мы видим уже начало важнейших преобразований». Они затрагивают промышленность, торговлю, войсковое устройство, внешние сношения; в обществе осознают необходимость просвещения; «так тесно связан в нашей истории XVII век с первою половиной XVIII: разделить их нельзя». Как и другие представители этого направления (Б. Н. Чичерин, Н. Д. Кавелин, В. И. Сергеевич и другие), Соловьев считал государство главным двигателем исторического прогресса, некой надклассовой силой, подчинившей себе все классы и сословия.

От юридической школы идет известная теория закрепощения и раскрепощения сословий в XVI–XIX веках: государство с помощью законов закрепостило все сословия, заставило их служить своим интересам. Потом постепенно раскрепощало: сначала дворян (указ 1762 года о вольности дворянской), потом купечество (жалованная грамота городам 1785 года) и крестьян (указ 1861 года об отмене крепостного права). Эта схема весьма далека от действительности: феодалы, как известно, составляли со времен Киевской Руси господствующий класс, а крестьяне — класс эксплуатируемый, государство же выступало защитником интересов феодалов.

В соответствии с точкой зрения историков государственной школы, борьба классов, сословий расценивалась как проявление антигосударственного, анархического начала. Крестьяне — не главная движущая сила восстаний, а пассивная масса, способная лишь на побеги от своих господ или следование за казаками в годы многочисленных «смут», когда последние стремились пограбить, не подчиняясь организованному началу — государству.

Знаменитый В. О. Ключевский, продолжавший традиции государственной школы, придавал, в отличие от своих предшественников, гораздо большее значение экономическому развитию и классовой борьбе в России XVII столетия. Последнее он считает «эпохой народных мятежей в нашей истории». Крестьянская война второй половины 60-х-начала 70-х годов в его представлении — «мятеж Разина на поволжском юго-востоке, зародившийся среди донского казачества, но получивший чисто социальный характер, когда с ним слилось им же возбужденное движение простонародья против высших классов». Но программу реформ, сложившуюся при предшественниках Петра, историк, допуская явное преувеличение, рассматривал как более радикальную, чем реформы, разработанные и проведенные в жизнь Петром I.

Интересные, подчас спорные положения выдвигали другие крупные буржуазные ученые конца прошлого — начала нынешнего столетия. По Н. П. Павлову-Сильванскому, например, XVII век — эпоха московской сословной монархии с земскими соборами, которые, как и на Западе, были сословно-представительными учреждениями. «И там и здесь, как только власть достаточно окрепнет, она, идя к абсолютизму, отбрасывает ставшую ей ненужной подпору представительных собраний». На смену этой эпохе приходит другая — петербургского абсолютизма. Хотя, можно добавить, начало формирования абсолютной монархии в России относится ко второй половине XVII века.

От самой волги шел он не сгорая

ШУМЕЛ, ГОРЕЛ ПОЖАР МОСКОВСКИЙ…

Шумел, горел пожар московский,
Дым расстилался по реке,
А на стенах вдали кремлевских
Стоял он в сером сюртуке.

И призадумался великий,
Скрестивши руки на груди;
Он видел огненное море,
Он видел гибель впереди.

И, притаив свои мечтанья,
Свой взор на пламя устремил
И тихим голосом сознанья
Он сам с собою говорил:

«Зачем я шел к тебе, Россия,
Европу всю держа в руках?
Теперь с поникшей головою
Стою на крепостных стенах.

Войска все, созванные мною,
Погибнут здесь среди снегов.
В полях истлеют наши кости
Без погребенья и гробов».

Судьба играет человеком,
Она изменчива всегда,
То вознесет его высоко,
То бросит в бездну без стыда.

Русские песни. Сост. проф. Ив. Н. Розанов. М., Гослитиздат, 1952, под заглавием «Наполеон в Москве»

Народная песенная переработка баллады поэта и драматурга Николая Соколова "Он" ("Кипел, горел пожар московский. ", см. в конце страницы). Авторский текст, состоящий из девяти куплетов, сокращен до шести. В дискографии Надежды Плевицкой (1884-1941) автором мелодии указан А. Зарема (пластинка фирмы "Пате", Москва, 1908 г., 26715. См.: Очи черные: Старинный русский романс. – М.: Изд-во Эксмо, 2004, стр. 112). То же самое в дискографии Юрия Морфесси (1882-1857) (там же, стр. 143).

Песня появилась сначала в лубочных изданиях с изображением Наполеона на фоне пожара Москвы, затем в песенниках. При этом неоднократно переделывалась вплоть до эпохи Гражданской войны. См., например, "Шумел, горел пожар на Пресне" о баррикадных боях декабря 1905 г., "Колчак, подлюга, царь Сибири" (начало 1920) или "Шумел, горел пожар-восстанье" (об атамане Семенове, 1920) времен Гражданской войны.


Напев - песня "Шумел, горел пожар московский" в исполнении Н. В. Плевицкой (грампластинка-приложение к кн.: Нестьев И. Звезды русской эстрады. М., 1974). Нотация В. А. Лапина.

100 песен русских рабочих / Сост., вступит. статья и коммент. П. Ширяевой; Общ. ред. П. Выходцев. Л., Музыка, 1984

ВАРИАНТЫ (3)

1. Шумел, горел пожар московский.

Шумел, горел пожар московский,
Дым расстилался по Москве.
А на стенах вдали кремлевских
Стоял он в сером сюртуке.
И призадумался великий,
Скрестивши руки на груди.
Он видел огненное пламя,
Он видел гибель впереди.
И притаил свои мечтанья,
Свой взор на пламя устремив.
И тихим голосом сознанья
Он сам с собою говорил:
«Зачем я шел к тебе, Россия,
Европу всю держав в руках?
Теперь с поникшей головою
Стою на крепостных стенах.
Войска все, созданные мною,
Погибли здесь среди снегов.
И здесь истлеют наши кости
Без погребенья и гробов.
Судьба играет в человеке,
Она изменчива всегда.
Она заставит человека
Бросить бездну без стыда».

Неизвестный источник


2. Шумел, горел пожар московский

Шумел, горел пожар московский,
Дым расстилался по реке,
А на стенах вдали кремлевских
Стоял он в сером сюртуке,
Он призадумался, великий,
Свой взор на пламя устремил,
И с тихим озареньем сознанья
Он сам с собою говорил:
— Зачем я шел к тебе, Россия,
В руках держал Европу всю?
Теперь с поникшей головою
Стою на крепостных стенах,
Те войска, созванные мною,
Погибли здесь среди снегов,
И свергнут наши здесь оковы
На погребение врагов.

Записана от Переплетовой Е. П., 1900 г. р., с. Чемолган, в 1977 г. См. вариант: "Фольклор семиреченских казаков", ч. 1, № 18; "Песни и романсы русских поэтов", серия "Библиотека поэта", М.-Л., 1965, №№ 505, 686.

Багизбаева М. М. Фольклор семиреченских казаков. Часть 2. Алма-Ата: «Мектеп», 1979, № 262.

3.



Шумел, горел пожар московский,
Дым расстилался по реке.
На высоте стены кремлевской
Стоял он в сером сюртуке.
И призадумался великий,
Скрестивши руки на груди.
Он видит огненное море,
Он видит гибель впереди.
«Ой! Гости, созванные мною,
Погибли вы среди снегов,
В полях истлеют ваши кости
Без погребенья и гробов!
Зачем я шел к тебе, Россия,
Европу всю держал в руках?
Теперь с поникшей головою
Стою на крепостных стенах. »

Друскин М. Русская революционная песня. М., 1954, с. 121. Приводится по: Соболева Г. Г. Россия в песне. Музыкальные страницы. 2-е изд., М., Музыка, 1980.


ОРИГИНАЛЬНОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Кипел, горел пожар московский,
Дым расстилался по реке.
На высоте стены кремлевской
Стоял Он в сером сюртуке.

Он видел огненное море.
Впервые полный мрачных дум,
Он в первый раз постигнул горе,
И содрогнулся гордый ум!

Ему мечтался остров дикий,
Он видел гибель впереди,
И призадумался великий,
Скрестивши руки на груди, -

И погрузился он в мечтанья,
Свой взор на пламя устремил,
И тихим голосом страданья
Он сам себе проговорил:

«Судьба играет человеком;
Она, лукавая, всегда
То вознесет тебя над веком,
То бросит в пропасти стыда.

И я, водивший за собою
Европу целую в цепях,
Теперь поникнул головою
На этих горестных стенах!

И вы, мной созванные гости,
И вы погибли средь снегов -
В полях истлеют ваши кости
Без погребенья и гробов!

Зачем я шел к тебе, Россия,
В твои глубокие снега?
Здесь о ступени роковые
Споткнулась дерзкая нога!

Твоя обширная столица –
Последний шаг мечты моей,
Она – надежд моих гробница,
Погибшей славы – мавзолей».

Альманах "Поэтические эскизы", М. 1850 г.

Русские песни и романсы / Вступ. статья и сост. В. Гусева. - М.: Худож. лит., 1989. - (Классики и современники. Поэтич. б-ка).

. . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . .
Не торопись, мой верный пес!
Зачем на грудь ко мне скакать?
Еще успеем мы стрелять.
Ты удивлен, что я прирос
На Волге: целый час стою
Недвижно, хмурюсь и молчу.
Я вспомнил молодость мою
И весь отдаться ей хочу
Здесь на свободе. Я похож
На нищего: вот бедный дом,
Тут, может, подали бы грош.
Но вот другой — богаче: в нем
Авось побольше подадут.
И нищий мимо; между тем
В богатом доме дворник плут
Не наделил его ничем.
Вот дом еще пышней, но там
Чуть не прогнали по шеям!
И, как нарочно, все село
Прошел — нигде не повезло!
Пуста, хоть выверни суму.
Тогда вернулся он назад
К убогой хижине — и рад.
Что корку бросили ему;
Бедняк ее, как робкий пес,
Подальше от людей унес
И гложет… Рано пренебрег
Я тем, что было под рукой,
И чуть не детскою ногой
Ступил за отческий порог.
Меня старались удержать
Мои друзья, молила мать,
Мне лепетал любимый лес:
Верь, нет милей родных небес!
Нигде не дышится вольней
Родных лугов, родных полей,
И той же песенкою полн
Был говор этих милых волн.
Но я не верил ничему.
Нет,— говорил я жизни той.—
Ничем не купленный покой
Противен сердцу моему…

Быть может, недостало сил
Или мой труд не нужен был,
Но жизнь напрасно я убил,
И то, о чем дерзал мечтать,
Теперь мне стыдно вспоминать!
Все силы сердца моего
Истратив в медленной борьбе,
Не допросившись ничего
От жизни ближним и себе,
Стучусь я робко у дверей
Убогой юности моей:
— О юность бедная моя!
Прости меня, смирился я!
Не помяни мне дерзких грез,
С какими, бросив край родной,
Я издевался над тобой!
Не помяни мне глупых слез,
Какими плакал я не раз,
Твоим покоем тяготясь!
Но благодушно что-нибудь,
На чем бы сердцем отдохнуть
Я мог, пошли мне! Я устал,
В себя я веру потерял,
И только память детских дней
Не тяготит души моей…

Я рос, как многие, в глуши,
У берегов большой реки,
Где лишь кричали кулики,
Шумели глухо камыши,
Рядами стаи белых птиц,
Как изваяния гробниц,
Сидели важно на песке;
Виднелись горы вдалеке,
И синий бесконечный лес
Скрывал ту сторону небес,
Куда, дневной окончив путь,
Уходит солнце отдохнуть.

Я страха смолоду не знал,
Считал я братьями людей
И даже скоро перестал
Бояться леших и чертей.
Однажды няня говорит:
«Не бегай ночью — волк сидит
За нашей ригой, а в саду
Гуляют черти на пруду!»
И в ту же ночь пошел я в сад.
Не то, чтоб я чертям был рад,
А так — хотелось видеть их.
Иду. Ночная тишина
Какой-то зоркостью полна,
Как будто с умыслом притих
Весь божий мир — и наблюдал,
Что дерзкий мальчик затевал!
И как-то не шагалось мне
В всезрящей этой тишине.
Не воротиться ли домой?
А то как черти нападут
И потащат с собою в пруд,
И жить заставят под водой?
Однако я не шел назад.
Играет месяц над прудом,
И отражается на нем
Береговых деревьев ряд.
Я постоял на берегу,
Послушал — черти ни гу-гу!
Я пруд три раза обошел,
Но черт не выплыл, не пришел!
Смотрел я меж ветвей дерев
И меж широких лопухов,
Что поросли вдоль берегов,
В воде: не спрятался ли там?
Узнать бы можно по рогам.
Нет никого! Пошел я прочь,
Нарочно сдерживая шаг.
Сошла мне даром эта ночь,
Но если б друг какой иль враг
Засел в кусту и закричал
Иль даже, спугнутая мной,
Взвилась сова над головой —
Наверно б мертвый я упал!
Так, любопытствуя, давил
Я страхи ложные в себе
И в бесполезной той борьбе
Немало силы погубил.
Зато, добытая с тех пор,
Привычка не искать опор
Меня вела своим путем,
Пока рожденного рабом
Самолюбивая судьба
Не обратила вновь в раба!

О Волга! после многих лет
Я вновь принес тебе привет.
Уж я не тот, но ты светла
И величава, как была.
Кругом все та же даль и ширь,
Все тот же виден монастырь
На острову, среди песков,
И даже трепет прежних дней
Я ощутил в душе моей,
Заслыша звон колоколов.
Все то же, то же… только нет
Убитых сил, прожитых лет…

Уж скоро полдень. Жар такой,
Что на песке горят следы,
Рыбалки дремлют над водой,
Усевшись в плотные ряды;
Куют кузнечики, с лугов
Несется крик перепелов.
Не нарушая тишины
Ленивой медленной волны,
Расшива движется рекой.
Приказчик, парень молодой,
Смеясь, за спутницей своей
Бежит по палубе; она
Мила, дородна и красна.
И слышу я, кричит он ей:
«Постой, проказница, ужо —
Вот догоню. » Догнал, поймал,—
И поцелуй их прозвучал
Над Волгой вкусно и свежо.
Нас так никто не целовал!
Да в подрумяненных губах
У наших барынь городских
И звуков даже нет таких.

В каких-то розовых мечтах
Я позабылся. Сон и зной
Уже царили надо мной.
Но вдруг я стоны услыхал,
И взор мой на берег упал.
Почти пригнувшись головой
К ногам, обвитым бечевой.
Обутым в лапти, вдоль реки
Ползли гурьбою бурлаки,
И был невыносимо дик
И страшно ясен в тишине
Их мерный похоронный крик,—
И сердце дрогнуло во мне.

О Волга. колыбель моя!
Любил ли кто тебя, как я?
Один, по утренним зарям,
Когда еще все в мире спит
И алый блеск едва скользит
По темно-голубым волнам,
Я убегал к родной реке.
Иду на помощь к рыбакам,
Катаюсь с ними в челноке,
Брожу с ружьем по островам.
То, как играющий зверок.
С высокой кручи на песок
Скачусь, то берегом реки
Бегу, бросая камешки,
И песню громкую пою
Про удаль раннюю мою…
Тогда я думать был готов,
Что не уйду я никогда
С песчаных этих берегов.
И не ушел бы никуда —
Когда б, о Волга! над тобой
Не раздавался этот вой!

Давно-давно, в такой же час,
Его услышав в первый раз.
Я был испуган, оглушен.
Я знать хотел, что значит он,—
И долго берегом реки
Бежал. Устали бурлаки.
Котел с расшивы принесли,
Уселись, развели костер
И меж собою повели
Неторопливый разговор.
— Когда-то в Нижний попадем?—
Один сказал: — Когда б попасть
Хоть на Илью…— «Авось придем.
Другой, с болезненным лицом,
Ему ответил. — Эх, напасть!
Когда бы зажило плечо,
Тянул бы лямку, как медведь,
А кабы к утру умереть —
Так лучше было бы еще…»
Он замолчал и навзничь лег.
Я этих слов понять не мог,
Но тот, который их сказал,
Угрюмый, тихий и больной,
С тех пор меня не покидал!
Он и теперь передо мной:
Лохмотья жалкой нищеты,
Изнеможенные черты
И, выражающий укор,
Спокойно-безнадежный взор…
Без шапки, бледный, чуть живой,
Лишь поздно вечером домой
Я воротился. Кто тут был —
У всех ответа я просил
На то, что видел, и во сне
О том, что рассказали мне,
Я бредил. Няню испугал:
«Сиди, родименькой, сиди!
Гулять сегодня не ходи!»
Но я на Волгу убежал.

Бог весть, что сделалось со мной?
Я не узнал реки родной:
С трудом ступает на песок
Моя нога: он так глубок;
Уж не манит на острова
Их ярко-свежая трава,
Прибрежных птиц знакомый крик
Зловещ, пронзителен и дик,
И говор тех же милых волн
Иною музыкою полн!

О, горько, горько я рыдал,
Когда в то утро я стоял
На берегу родной реки,—
И в первый раз ее назвал
Рекою рабства и тоски.

Что я в ту пору замышлял,
Созвав товарищей детей,
Какие клятвы я давал —
Пускай умрет в душе моей,
Чтоб кто-нибудь не осмеял!

Но если вы — наивный бред,
Обеты юношеских лет,
Зачем же вам забвенья нет?
И вами вызванный упрек
Так сокрушительно жесток.

Унылый, сумрачный бурлак!
Каким тебя я в детстве знал,
Таким и ныне увидал:
Все ту же песню ты поешь,
Все ту же лямку ты несешь,
В чертах усталого лица
Все та ж покорность без конца.
Прочна суровая среда,
Где поколения людей
Живут и гибнут без следа
И без урока для детей!
Отец твой сорок лет стонал,
Бродя по этим берегам,
И перед смертию не знал,
Что заповедать сыновьям.
И, как ему,— не довелось
Тебе наткнуться на вопрос:
Чем хуже был бы твой удел,
Когда б ты менее терпел?
Как он, безгласно ты умрешь,
Как он, безвестно пропадешь.
Так заметается песком
Твой след на этих берегах,
Где ты шагаешь под ярмом
Не краше узника в цепях,
Твердя постылые слова,
От века те же «раз да два!»
С болезненным припевом «ой!»
И в такт мотая головой…

Далее Некрасов описывает свой неугомонный и бесстрашный характер. В качестве примера он приводит свою ночную прогулку с целью увидеть настоящих чертей, которыми его пугала няня. В этом стремлении добраться до истины можно увидеть задатки будущего реализма Некрасова.

«Выдь на Волгу: чей стон раздается…»

Что мы знаем о бурлаках? В основном литературные и живописные штампы. Чего стоит одно только некрасовское «Выдь на Волгу: чей стон раздается над великою русской рекой? Этот стон у нас песней зовется. То бурлаки идут бечевой!» Но была ли на самом деле жизнь бурлаков столь беспросветной?

Затянул свою волыну

Для начала определимся в терминологии. Бурлаки — это рабочая каста буксировщиков судов по водоемам при помощи бечевы, протянутой на берег. Бечевой называлась прочная веревка (канат, трос) длиной около 200 мет­ров. На бурлацком жаргоне бечеву именовали «волыной», отсюда пошло расхожее «затянул свою волыну».

Бурлак — не исконная русская профессия, в XVII–XIX веках она была распространена везде, где имелась необходимость перевозить товары вверх по течению рек. Широкое применение профессия получила во Фландрии, Англии, США, Китае, Испании и особенно в Германии. По одной из версий, русское слово «бурлак» происходит от немецкого burlach [бурлах] со значением «крестьянская община». Ведь бурлаки работали артелями и, как правило, были выходцами из крестьян.

К XIX веку мировым центром бурлачества стала река Волга. К тому времени на этой важной водной артерии появился большой флот. Но поскольку Волга судоходна не на всех участках, да и медлительна (средняя скорость течения 4 км/час), бурлацкий труд оказался здесь исключительно востребован.

При многих судовых работах требовалась четко отлаженная синхронность действий. И для этого бурлаками и моряками были придуманы специальные песни, речитативы. У русских это знаменитая «Эй, ухнем!», у англичан — не менее знаменитая «Йо-хо-хо и бутылка рома!», а у немцев — «Юх, юх!»:

Шкипер, пуделя держи,
Юх, юх, юх!
Чтоб не спрыгнул он с баржи,
Юх, юх, юх!

Мушкетерское братство

На Волге бурлаки активно работали на участке протяженностью 2645 километров от Рыбинска (бурлацкая «столица») до Астра­хани. Расстояние от Астрахани до Нижнего Новгорода (2172 км) груженые расшивы (тип плоскодонного парусного речного судна) преодолевали за 2,5–3 месяца, стараясь двигаться под парусом.

Основной «бечевой» ход начинался выше устья Камы, и технология процесса была такой: на корме судна стоял барабан с намотанным канатом, к которому цеп­лялись три якоря. Движение начиналось с того, что матросы с якорями и канатом садились в ялик и плыли вверх по течению, пока хватало каната, после чего бросали якоря. Теперь в дело вступали бурлаки: они подходили к канату, цеплялись за него своими чалками и шли от носа на корму, выбирая канат, тогда как на корме судна его наматывали на барабан. Получалось, что бурлаки шли назад, а палуба у них под ногами двигалась вперед. Потом они опять бежали на нос судна, и все повторялось снова.

Так и шли вверх по течению до первого якоря, который потом поднимали, а после него — и второй, и третий. То есть якоря по­очередно ставили и поднимали так, что баржа ползла по канату против течения. Разумеется, это был тяжелый физический труд. Но все-таки не такой, чтобы люди от него массово надрывались и умирали. (Извест­ный писатель и журналист Влади­мир Гиляровский вспоминал, что когда он работал бурлаком, сил у него оставалось столько, что на привалах он даже лазал по деревьям.) И только когда капитан сажал судно на мель, бурлакам приходилось всей ватагой лезть в воду и стаскивать расшиву на судоходный фарватер, как на картине Репина. Но за каждый такой форс-мажор артельщикам полагалась премия деньгами и водкой.

Черная икра для общего пользования

Артель не голодала, дневная норма бурлака была обильна и калорийна: кило хлеба, четверть кило мяса, а рыбы — сколько съедят (Волга ведь!). Помимо этого бурлак регулярно получал масло, сахар, соль, чай, табак и крупу. На палубе для всех ставилась бочка, но не как в «Острове сокровищ», с яблоками, а с черной ик­рой. После обеда — обязательная сиеста.

Сошедшего на берег бурлака можно было узнать по ленте на шляпе, в которую вставляли, как кокарду, ложку, или по повязанному на груди кисету. Кисет служил для бурлаков ординаром: когда вода доходила до него, двигаться дальше было опасно. В таких случаях произносилась сакраментальная ныне фраза: «Дело табак»!».

Денег за сезон бурлак зарабатывал столько, что семье хватало не бедствовать до следующей весны. При условии, если деньги не пропивались хозяином. Артели различались по престижности и по скорости работы, поэтому при найме купцы часто особо оговаривали условия получения дополнительной премии, если их судно с товаром будет доставлено в Ниж­ний раньше, чем у конкурентов. И уж тогда ради «голубой ленты» победителя пенилась Волга и раздавалось знаменитое «Эй, ухнем!».

Читайте также: